Чапек Карел. Сказки для детей

Сказка про водяных

0_bfd88_71b16ae4_XXXL

Если вы, ребята, думаете, что водяных не бывает, то я вам скажу, что бывают, и ещё какие!
Вот, например, хоть бы и у нас, когда мы ещё только на свет родились, жил уже один водяной в реке Упе, под плотиной, а другой в Гавловицах — знаете, там, возле деревянного мостка.
А ещё один проживал в Радечском ручье. Он-то как раз однажды пришёл к моему папаше-доктору вырвать зуб и за это ему принёс корзинку серебристых и розовых форелей, переложенных крапивой, чтобы они были всё время свежими. Все сразу увидели, что это водяной: пока он сидел в зубоврачебном кресле, под ним натекла лужица.
А ещё один был у дедушкиной мельницы, в Гронове; он под водой, у плотины, держал шестнадцать лошадей, потому-то инженеры и говорили, что в этом месте в реке шестнадцать лошадиных сил.
Эти шестнадцать белых коней всё бежали и бежали без остановки, потому и мельничные жернова всё время вертелись. А когда однажды ночью дедушка наш умер, пришёл водяной, выпряг потихоньку все шестнадцать лошадей, и мельница три дня не работала.
На больших реках есть водяные-велиководники, у которых ещё больше лошадей — скажем, пятьдесят или сто; но есть и такие бедные, что у них и деревянной лошадки нет.
Конечно, водяной-велиководник, скажем, в Праге, на Влтаве, живёт барином: у него есть, пожалуй, и моторная лодка, а на лето он едет к морю. Да ведь в Праге и у иного мошенника-греховодника порой денег куры не клюют, и раскатывает он в автомобиле — ту-ту! — только грязь летит из-под колёс!
А есть и такие захудалые водяные, у которых всего добра — лужица с ладонь величиной, а в ней лягушка, три комара и два жука-плавунца.
Иные прозябают в такой мизерной канавке, что в ней и мышь брюшка не замочит. У третьих за целый год только и доходу, что пара бумажных корабликов и детская пелёнка, которую мамаша упустит во время стирки… Да, это уж бедность!
А вот, к примеру, у ратиборжского водяного не меньше двухсот тысяч карпов да ещё вдобавок лини, сазаны, караси и, глядишь, здоровенная щука… Что говорить, нет на свете справедливости!

Водяные вообще-то живут одиноко, но так раз-два в году, во время паводка, собираются они со всего края и устраивают, как говорится, окружные конференции.
В нашем краю всегда съезжались они в половодье на лугах возле Кралова Градца, потому что там такая красивая водная гладь, и прекрасные омуты, и излучины, и затоны, выстланные самым мягким илом высшего сорта. Обычно это жёлтый ил или немного коричневатый, если же он красный или серый, то он уже не будет таким нежным, словно вазелин…
Так вот, найдя себе подходящее место, все они усаживаются и рассказывают друг другу новости: скажем, что в Суховершиче люди облицевали берег камнем, и тамошний водяной… как, бишь, его?.. старый Иречек, должен оттуда переселиться; что ленты и горшки подорожали — просто беда: водяному, чтобы кого-нибудь поймать, приходится покупать ленточек на тридцать крон, а горшок стоит минимум три кроны, да и то с браком, прямо хоть бросай ремесло и берись за что-нибудь другое!
И тут кто-то из водяных рассказывает, что яромержский водяной Фалтыс… ну, тот, рыжий!..уже подался в торговлю: продаёт минеральные воды; а хромой Слепанек стал слесарем и чинит водопроводы; и многие другие тоже переменили профессию.

Понимаете, ребятишки, водяной может заниматься только тем ремеслом, в котором есть что-нибудь от воды: ну, например, может быть он подводником или проводником, или, скажем, может писать в книжках вводную главу; или быть заводилой или водителем трамвая, или выдавать себя за руководителя или за хозяина завода, — словом, какая-нибудь вода тут должна быть.
Как видите, профессий для водяных хватает, потому-то и водяных остаётся всё меньше и меньше, так что, когда они друг друга считают на ежегодных собраниях, слышны грустные речи:
«Опять нас на пять душ меньше стало, ребята! Так наша профессия понемногу совсем вымрет».
— Н-да — говорит старый Крейцманн, трутновский водяной, — уж нет того, что было! О-хо-хо-хо-хо, много тысяч лет прошло с тех пор, как вся Чехия была под водой, а человек — вернее, тьфу ты, водяной, ведь тогда людей ещё не было, время было не то… Ах, батюшки, на чём я остановился-то?
— На том, что вся Чехия была под водой, — помог ему гавловицкий водяной Зелинка.
— Ага, — сказал Крейцманн. — Тогда, стало быть, вся Чехия была под водой, и Жалтман, и Красная гора, и Кракорка, и все остальные горы, и наш брат мог, ног не засушив, пройти себе прекрасно под водой хоть из Брно до самой Праги! Даже над горой Снежкой воды было на локоть… Да, братцы, это было времечко!
— Было, было… — сказал задумчиво ратиборжский водяной Кулда. — Тогда и мы, водяные, не были такими отшельниками-пустынниками, как сейчас. И у нас были подводные города, построенные из водяных кирпичей, а мебель вся была выточена из жёсткой воды, перины — из мягкой дождевой воды, и отапливались тёплой водой, и не было ни дна, ни берегов, ни конца ни краю воде — только вода и мы.
— Да уж, — сказал Лишка, по прозвищу Леший, водяной из Жабоквакского болота.
— А какая вода тогда была! Ты мог её резать, как масло, и шары из неё лепить, и нитки прясть, и проволоку из неё тянуть. Была она, как сталь, и как лён, и как стекло, и как пёрышко, густая, как сметана, а прочная, как дуб, а грела, как шуба. Всё, всё было сделано из воды. Что толковать, теперь разве такая вода! — И старый Лишка так сплюнул, что образовался глубокий омут.
— Да, была, да сплыла, — в раздумье произнёс Крейцманн. — Хороша была вода, словно ещё и недавно, а вот была — да сплыла. И вдобавок была она совсем немая!
— Как же это? — удивился Зелинка, который был помоложе других водяных.
— Ну, немая, совсем не говорила, — начал рассказывать Лишка-Леший. Голоса у неё никакого не было. Такая была тихая и немая, как теперь бывает, когда замёрзнет или когда выпадет снег… И вот полночь, ничто не шелохнётся, а кругом так тихо, такая тихая тишь, что прямо жутко: высунешь голову из воды и слушаешь, а сердце так и сжимается от этой страшной тишины. Так-то тихо было в ту пору, когда вода была ещё немая.
— А как же, — спросил Зелинка (ему ведь было всего семь тысяч лет), — как же она потом перестала быть немой?
— Это случилось так, — сказал Лишка.. — Мне это рассказывал мой прадедушка и говорил, что было это уже добрый миллион лет тому назад… Так вот, жил-был в ту пору один водяной… Как его, бишь, звали? Ракосник не Ракосник… Минаржик? Тоже нет… Гампл? Нет, не Гампл… Павлишек? Тоже нет… Господи ты боже, как же его звали?
— Арион, — подсказал Крейцманн.
— Арион! — подтвердил Лишка. — Вот, прямо уж на языке было, Арион его звали. И этот Арион имел, скажу я вам, такой дивный дар, такой талант ему был от бога даден, ну, такое дарование у него было, понятно? Он умел так красиво говорить и петь, что у тебя сердце то прыгало от радости, то плакало, когда он пел, — такой он был музыкант.
— Певец, — поправил Кулда.
— Музыкант или там певец, — продолжал Лишка, — но своё дело он знал, голубчики! Прадедушка говорил, что все ревмя ревели, когда он пел. Была у него, у того Ариона. в сердце великая боль. Никто не знает какая. Никто не знает, что с ним приключилось. Но, должно быть, большое горе, раз он пел так прекрасно и так грустно…
И вот, когда он под водой так пел и жаловался, дрожала каждая капелька воды, словно она слезинка. И в каждой капельке осталось что-то от его песни, пока эта песня пробивалась сквозь воду. Потому вода уже больше не немая.
Она звучит, поёт, шепчет и лепечет, журчит и булькает, мурлычет и рокочет, шумит, звенит, ропщет и жалуется, стонет и воет, бурлит и ревёт, плачет и гремит, вздыхает, стонет и смеётся; то звучит, как серебряная арфа, то тренькает, как балалайка, то поёт, как орган, то трубит, как охотничий рог, то говорит, как человек в радости или печали.
С той поры разговаривает вода на всех языках на свете и рассказывает вещи, которые никто не понимает, — так они чудесны и прекрасны. А меньше всего понимают их люди. Но покуда не появился Арион и не научил воду петь, была она совсем немая, как немо сейчас небо.

— Но небо в воду опустил не Арион, — сказал старый Крейцманн. — Было то уже позднее, при моём батюшке — вечная ему память! — и сделал это водяной Кваквакоакс, и всё ради любви.
— Как это было? — спросил молодой Зелинка.
— Было это так. Кваквакоакс влюбился. Он увидел принцессу Куакуакунку и запылал к ней любовью, квак! Куакуакунка была прекрасна. Представляете: золотистое лягушечье брюшко, и лягушечьи лапки, и лягушечий рот от уха до уха, и вся она была мокрая и холодная. Вот какая была красавица! Теперь уж таких нет…
— А дальше что? — нетерпеливо спросил водяной Зелинка.
— Ну, что могло быть? Куакуакунка была прекрасна, но горда. Она только надувалась и говорила «квак». Кваквакоакс совсем обезумел от любви. «Если пойдёшь за меня замуж, — сказал он ей, — я подарю тебе всё, что только пожелаешь». И тут она ему сказала: «Тогда подари мне небесную синеву, квак!»
— И что же сделал Кваквакоакс? — спросил Зелинка.
— Что ему было делать? Он сидел под водой и жаловался: «Ква-ква, ква-ква, ква, ква-ква, ква!» А потом решил лишить себя жизни и потому бросился из воды в воздух, чтобы в нём утопиться, квак! Никто до него ещё в воздух не бросался — Кваквакоакс был первым.
— И что же он сделал в воздухе?
— Ничего. Посмотрел вверх, а над ним было синее небо. Поглядел вниз, а под ним было тоже синее небо. Кваквакоакс ужасно удивился. Ведь тогда ещё никто не знал, что небо отражается в воде. И когда Кваквакоакс увидел, что небесная синева уже в воде, он от удивления воскликнул «квак» и опять бросился в воду. А потом посадил Куакуакунку себе на спину и вынырнул с ней на воздух. Куакуакунка увидела в воде синее небо и от радости воскликнула: «Ква-ква!» Потому что, выходит, Кваквакоакс подарил ей небесную синеву.
— А что было дальше?
— Ничего. Жили потом оба очень счастливо, и народилось у них множество лягушат. И с той поры вылезают водяные иногда из воды, чтобы видеть, что и у них дома тоже есть небо. А когда кто-нибудь покидает свой дом, кто бы он ни был, он оглядывается назад, как Кваквакоакс, и видит, что там, дома то есть, и есть настоящее небо. Самое настоящее, синее и прекрасное небо.
— А кто это доказал?
— Кваквакоакс.
— Да здравствует Кваквакоакс!
— И Куакуакунка!

В эту минуту шёл мимо один человек и подумал: «Что это тут лягушки не вовремя расквакались?»
Поднял камень и кинул его в болото.
В воде что-то булькнуло, плюхнуло; полетели брызги высоко-высоко. И стало тихо: все водяные нырнули в воду и теперь только в будущем году соберутся на свою конференцию.
Птичья сказка

100116231912155617_f20_0

Конечно, дети, вы не можете знать, о чем говорят птицы. Они разговаривают человеческим языком только рано утром, при восходе солнца, когда вы еще спите. Позже, днем, им уже не до разговоров: только поспевай — здесь клюнуть зернышко, тут откопать земляного червячка, там поймать мушку в воздухе. Птичий папаша просто крылья себе отмахает; а мамаша дома за детьми ухаживает. Вот почему птицы разговаривают только рано утром, открывая у себя в гнезде окна, выкладывая перинки для проветривания и готовя завтрак.
— …брым утром, — кричит из своего гнезда на сосне черный дрозд, обращаясь к соседу-воробью, который живет в водосточной трубе. — Уж пора.
— Чик, чик, чирик, — отвечает тот. — Пора лететь, мошек ловить, чтобы было что есть, да?
— Верно, верно, — ворчит голубь на крыше. — Просто беда, братец. Мало зерен, мало зерен.
— Так, так, — подтверждает воробей, вылезая из-под одеяла. — А все автомобили, знаешь? Пока ездили на лошадях, всюду было зерно, — а теперь? А теперь автомобиль пролетел — на дороге ничего. Нет, нет, нет!
— Только вонь, только вонь, — воркует голубь. – Поганая жизнь, брр! Придется, видно, закрывать лавочку. Кружишь-кружишь, воркуешь-воркуешь, а что за весь труд выручил? Горстки зерна не наберешь. Прямо страх!
— А ты думаешь, воробьям лучше? — сердито топорщится воробей. — По совести сказать, кабы не семья, я бы отсюда — фю-ить!
— Как твой родич из Дейвице? — отзывается невидный вгуще ветвей крапивник.
— Из Дейвице?.. — переспросил воробей. — Там у менязнакомый есть, Филиппом зовут.
— Это не тот, — сказал крапивник. — Того, что улетел, звали Пепик. Такой взъерошенный был воробышек, вечно немытый-нечесаный; и целый день ругался: в Дейвице, мол, скука смертная… Другие птицы зимовать на юг улетают, на Ривьеру или в Египет: скворцы, например, аисты, ласточки, соловьи. Только воробей всю жизнь в Дейвице торчит. «Я
этого так не оставлю, — покрикивал воробей по имени Пепик.

— Если может лететь в Египет какая-нибудь ласточка, что на уголке живет, почему бы и мне, милые, не полететь? Так и знайте, обязательно полечу, только вот упакую свою зубную щетку, ночную рубашку да ракетку с мячами, чтобы там в теннис играть. Увидите, как я всех в теннис обставлю. Я ведь ловок, хитер: буду делать вид, будто кидаю мяч, а вместо мяча сам полечу и, если меня трахнут ракеткой, я от них упорхну либо убегу — прочь! прочь! прочь! А как только всех обыграю, куплю Вальдштейнский дворец и устрою там на крыше себе гнездо, да не из обыкновенной соломы, а из рисовой и из майорана, дягиля, морской травы, конского волоса и беличьих хвостов. Вот как!» Так рассуждал этот воробышек и каждое утро подымал шум, что сыт этими самыми Дейвице по горло и непременно полетит на Ривьеру.
— И полетел? — спросил черный дрозд на сосне.
— Полетел, — продолжал в чаще ветвей крапивник. — В один прекрасный день ни свет ни заря — пустился на юг. А только воробьи никогда на юг не улетают и не знают туда дороги. И у этого воробья, Пепика, то ли крылья коротки оказались, то ли геллеров не хватило, чтобы переночевать в трактире; воробьи, понимаете, спокон веков — пролетарии: целый день знай взад и вперед пролетают. Короче говоря, воробей Пепик долетел только до Кардашовой Ржечице, а дальше не мог: ни гроша в кармане.
И уж тому был радехонек, что воробьиный староста в Кардашовой Ржечице сказал ему по-приятельски: «Эх, ты, бездельник, шатун никчемный. Думаешь, у нас в Кардашовой Ржечице на каждого голодранца, бродяжки-подмастерья, сезонника, а то и беглого вдоволь конских яблок да катышков приготовлено? Коли хочешь, чтоб тебе позволили остановиться в Кардашовой Ржечице, не смей клевать ни на площади, ни перед трактиром, ни на шоссе, как мы, здешние старожилы, а только за гумнами. А для устройства жилья выделяется тебе из казенных запасов клок соломы в сарае под номером пятьдесят семь. Теперь подпиши вот это заявление о прописке и убирайся, чтоб я тебя больше не видел». Так получилось, что воробей Пепик из Дейвице, вместо того чтоб лететь на Ривьеру, остался в Кардашовой Ржечице.
— Он и теперь там? — спросил голубь.
— И теперь, — ответил крапивник. — У меня там тетя живет, и она мне про него рассказывала. Он смеется над тамошними воробьями, галдит: дескать, смертная тоска быть воробьем в Кардашовой Ржечице; ни трамвая там, как в Дейвице, ни автомобилей, ни стадионов «Славия» и «Спарта», — ну ничегошеньки.
Сам он не собирается всю жизнь торчать в Кардашовой Ржечице: его, мол, приглашают на Ривьеру, и он только ждет, когда из Дейвице деньги придут. И столько наговорил им всякого о Дейвице и Ривьере, что и кардашово-ржечицкие воробьи поверили: в другом месте лучше — и перестали клевать, а только чирикают, галдят, ропщут, как все воробьи на свете. Твердят: «Всюду лучше, чем, чем, чем у нас!»
— Да! — отозвалась синица из кизилового куста. — Странные бывают птицы. Здесь, возле Колина, в таком плодородном крае, жила одна ласточка. И прочла она в газетах, что у нас все очень плохо, а вот в Америке, милые, такие хитрюги: до всего доходят, знают, что к чему! И забрала эта ласточка себе в голову: надо, дескать, во что бы то ни стало на эту Америку посмотреть. Ну, и поехала.
— Как? — прервал крапивник.
— Не знаю, — ответила синица. — Скорей всего на пароходе. А то на самолете. Может, пристроила гнездо к дну самолета или каютку с окошком, чтоб можно было голову высунуть, а захочется — так и плюнуть. Словом, через год вернулась и говорит, что была в Америке, и там все не так, как у нас. Даже и сравнить нельзя — куда там! Такой прогресс.
Например, никаких жаворонков нету, а дома такие высокие, что если б воробей на крыше гнездо себе свил и из того гнезда выпало бы яичко, так оно падало бы так долго, что по дороге из него вылупился бы воробышек, и вырос бы, и женился бы, и народил бы кучу детей, и состарился бы, и умер бы в преклонном возрасте, так что на тротуар, вместо воробьиного яйца, упал бы старый мертвый воробей. Вот какие там дома высокие.
И еще говорила ласточка, что в Америке все строят из бетона, и она тоже так строить научилась; пускай, мол, другие ласточки прилетают смотреть; она им покажет, как строить ласточкино гнездо из бетона, а не прямо из грязи, как они, глупые, до сих пор делали.
И вот пожалуйста! Слетелись ласточки отовсюду: из Мнихова Градиште, из Чаславы, из Пршелоуче, из Чешского Брода и Нимбурка, даже из Соботки и Челаковице. Столько собралось ласточек, что пришлось натянуть для них семнадцать тысяч триста сорок девять метров телефонных и телеграфных проводов, чтоб им было на чем сидеть. И когда они все собрались, сказала американская ласточка: «Вот послушайте, парни и девушки, как в Америке строят дома и гнезда из бетона. Сперва надо натаскать кучку цемента. Потом – кучку песку. Потом налить туда воды; и получится каша такая; из этой-то каши и строится настоящее современное гнездо. А если нет цемента, смешайте песок с известью. Тогда получится каша из извести с песком.
Только известь должна быть гашеная. Я сейчас вам покажу, как гасят известь. Сказала и — порх-порх! — полетела на стройку, где работали каменщики, за негашеной известью. В
зяла кусочек извести в клювик и — поррх! — уже летит обратно. А в клювике-то влажно — и давай известь у ней в роточке гаситься, и шипеть, и жечь. Испугалась ласточка, выпустила известь и кричит: «Вот смотрите, как надо гасить известь. Ой-ой, как жжется! Ой, батюшки, как щиплет! Ой, караул! Ей-ей, так и палит, ох-ох-ох, а-ля-ля-ля, о чтоб тебе, с нами крестная… о ч-черт, фу ты, святые угодники, ой-ей, ах-их, душа из тела вон, боже мой, уф, мать пресвятая богородица, разрази его, о горюшко, мама, ой беда, эх-эх, милые, брр, этакая дьявольщина, уй-юй, чтоб ему, ох-хо-хо, ай-ай, окаянство!» Вот как гасят известь!
Остальные ласточки, слыша ее горькие жалобы и стоны, не стали ждать, что будет дальше, а, тряхнув хвостиками, полетели по домам. «Славное было бы дело, если б мы так обожгли себе клюв», — подумали они. Поэтому ласточки до сих пор строят свои гнезда из грязи, а не из бетона, как их учила подруга, побывавшая в Америке… Но ничего не поделаешь, милые, мне надо лететь за провизией!
— Кумушка синица, — откликнулась дроздиха, — раз уж вы летите на базар, купите мне там, пожалуйста, кило дождевых червей, только хороших, длинных. А то мне сегодня некогда: надо учить детей летать.
— С удовольствием, соседка, — ответила синица. — Знаю, золотая моя, как это трудно — научить детей летать по-настоящему.
— А знаете, — спросил скворец на березе, — кто научил нас, птиц, летать? Я вам расскажу. Мне карлштейнский ворон говорил, который сюда прошлый раз, в большие морозы, прилетал. Этому ворону самому сто лет, да слышал он это от своего деда, которому сказал об этом прадед, а тот узнал про это от прадеда своей бабушки с материнской стороны. Так что это-святая истина. Так вот, бывает иногда, вдруг – ночью звезда упадет. Да иной раз падающая звезда эта — и не звезда совсем, а золотое ангельское яйцо. И, падая с неба, воспламеняется оно в своем падении и как жар горит. Это святая истина, потому что мне это карлштейнский ворон рассказал. А люди ангельские яйца эти как-то иначе называют, — не то метры, не то монтеры, менторы либо моторы
— как-то так вот!
— Метеоры, — сказал дрозд.
— Да, да, — согласился скворец. — Тогда птицы еще не умели летать, а бегали по земле, как куры. И, видя, как такое ангельское яйцо с неба падает, думали: хорошо бы его высидеть и посмотреть, какой из него вылупится птенец. Это сущая правда, потому, что так тот ворон рассказывал. Раз они за ужином об этом толковали, — вдруг совсем рядом, за лесом — бац! — упало с неба золотое, лучезарное яйцо, так что даже свист слышно было. Все сразу туда кинулись, — аист впереди, потому что у него самые длинные ноги. Нашел он золотое яйцо, взял его в лапу; а оно от падения еще страшно горячее было, так что аист обе лапки себе обжег, но все-таки принес это раскаленное яичко к птицам. Потом сразу шлеп-шлеп по воде, чтобы обожженные лапки остудить. Оттого с тех пор аисты по воде бродят, чтоб коготки остуживать. Вот что мне ворон рассказал.
— А дальше что? — спросил крапивник.
— Потом, — продолжал скворец, — приковыляла дикая гусыня — хотела на это яйцо сесть. Но оно еще жглось; она обожгла себе брюшко — и скорей плюх в пруд, чтобы его охладить. Оттого гуси до сих пор плавают на брюшке по воде. После этого все птицы стали одна за другой ангельское яйцо высиживать.
— И крапивник тоже? — спросил крапивник.
— Тоже, — ответил скворец. — Все птицы на свете это яйцо высиживали. Только когда дошла очередь до курицы и позвали ее, она ответила: «Как? Как? Куда, куда так? Когда же клевать? Кто себе враг? Какой дурак?» И не пошла высиживать ангельское яйцо. А когда все птицы по очереди на том яйце отсидели, вылупился из него божий ангел. Но, вылупившись, не стал ни клевать, ни пищать, как другие птицы, а полетел прямо к небу, возглашая аллилуйю и осанну. Потом сказал: «Чем мне отблагодарить вас, милые птички, за вашу ласку, что вы меня высидели? С этих пор будете вы летать, как ангелы. Смотрите: надо вот так взмахнуть крыльями и — готово, полетели! Итак, внимание: раз, два, три!» Не успел он сказать «…три», как все птицы начали летать и летают до сих пор. Только курица не умеет, потому что не хотела высиживать ангельское яйцо. И все это — святая правда, потому, что так рассказал карлштейнский ворон.
— Итак, внимание! — сказал дрозд. — Раз, два, три!

Тут все птицы тряхнули хвостиком, взмахнули крыльями и полетели каждая за своей песней и своим пропитанием, как научил их ангел божий.
С точки зрения кошки

9bc113eb861a

Вот — мой человек. Я его не боюсь. Он очень сильный, потому что очень много ест; он — Всеядный.
— Что ты жрешь? Дай мне!
Он некрасив, потому что без шерсти. У него мало слюней, и ему приходится умываться водой. Мяучит он грубо и слишком много. Иногда со сна мурлычет.
— Открой мне дверь!
Не понимаю, отчего он стал Хозяином: может, сожрал что-нибудь необыкновенное.
Он содержит в чистоте мои комнаты.
Он берет в лапку острый черный коготь и царапает им по белым листам. Ни во что больше играть он не умеет. Спит ночью, а не днем; в темноте ничего не видит; не знает никаких удовольствий: не жаждет крови, не мечтает об охоте и драке, не поет, разнежившись.
Часто ночью, когда я слышу таинственные, волшебные голоса, когда вижу, как все оживает во тьме, он сидит за столом и, наклонив голову, царапает, царапает своим черным коготком по белым листам. Не воображай, будто я думаю о тебе; я только слушаю тихое шуршание твоего когтя.
Иногда шуршание затихает: жалкий глупец не в силах придумать никакой другой игры, и мне становится жаль его, я — уж так и быть! — подойду к нему и тихонько мяукну в мучительно-сладкой истоме.
Тут мой Человек поднимет меня и погрузит свое теплое лицо в мою шерсть. В такие минуты в нем на мгновение бывает заметен некоторый проблеск высшей жизни, и он, блаженно вздохнув, мурлычет что-то почти приятное.
Но не воображай, будто я думаю о тебе. Ты меня согрел, и я пойду опять слушать голоса ночи.